Четырнадцатая симфония Шостаковича — это, пожалуй, самый отчаянный и бескомпромиссный разговор о смерти во всей мировой музыке, где композитор не просто философствует, а буквально вскрывает этот феномен звуком, показывая его с разных сторон — от гротеска до леденящего ужаса. Написанная весной 1969 года для сопрано, баса и камерного оркестра (только струнные и ударные) на стихи Лорки, Аполлинера, Кюхельбекера и Рильке, симфония стала его личным завещанием, созданным в больнице, когда композитор, переживший инфаркт и тяжелую болезнь, остро ощущал близость конца . В ней нет ни просветления, ни христианского утешения — смерть здесь предстает как абсолютный конец, как несправедливая и жестокая сила, против которой Шостакович протестует с невероятной экспрессией, продолжая и расширяя традицию Мусоргского из «Песен и плясок смерти» .
Звуковые метафоры смерти в этой симфонии поражают своей изобретательностью и точностью. Возьмем вторую часть, «Малагенью» на стихи Лорки: смерть входит в таверну, и Шостакович изображает это «режущим, механистичным аккомпанементом струнных» — бесчувственным, неумолимым, как заводной механизм, а короткие возгласы сопрано звучат как тревога перед приближением неотвратимого . Финал этой части обрывается резким треском кастаньет и хлопушки (деревянные дощечки, которые с силой ударяют друг о друга) — это не смешной цирковой звук, а сухой костяной стук, словно захлопнулась дверь в небытие . В пятой части «Начеку» (о солдате, погибающем в окопах) возникает другой контраст: на ксилофоне звучит почти легкомысленная песенка, которая своей несообразностью только сильнее оттеняет мрак происходящего — смерть приходит не под траурный марш, а под равнодушный наигрыш .
Особенно страшна четвертая часть «Самоубийца», где Аполлинер пишет о корнях лилии, которые «терзают рот» мертвеца в могиле: на этих словах струнные вдруг переплетаются в «сложном и едком» диссонансе, и слух буквально чувствует эту физическую боль разложения . Восьмая часть «Ответ запорожских казаков» — единственная, где прорывается почти гоголевский гротеск, но за этой дикой пляской тоже стоит смерть, только осмеянная, низведенная до балагана. Исследователь Левон Акопян, крупнейший специалист по Шостаковичу, подчеркивает, что сам композитор перед премьерой говорил о полемике с классиками: у них смерть часто сопровождается просветлением (как у Бориса Годунова или Отелло), а здесь нет никакой надежды — только «большой протест» . В одном из анонсов концертов даже приводится еще более жесткая формулировка: Шостакович предупреждал слушателей, что в отличие от «Аиды» или «Бориса Годунова», в его симфонии после смерти «нет ничего, никакого утешения» . И когда в финале на слова Рильке «Смерть всемогуща» музыка не завершается, а просто обрывается — как ускорение перед стеной, как исчезновение, — ты понимаешь, что это и есть главная звуковая метафора: конец, после которого тишина .